Февраль 15th, 2006 | 12:00 дп

Булыжник и асфальт

  • Фархад АГАМАЛИЕВ
1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars
Loading ... Loading ...

Рассказ
Сейчас от старого фисташкового дерева остался только пень. На его темном срезе уже и колец не видно – может, от пыли времен, а может, оттого, что для мертвых время прекращается и приметы возраста им ни к чему.

Дерево давно не плодоносило, но тень его в жару была спасительна, листва шелестела шелково, и вообще было оно единственным украшением этой старой мощенной булыжником узкой бакинской улицы, где фасады домов, примыкая, составляют как бы сплошную стену, где на крытой киром, так в Баку называли битум, сваренный особым способом, крыше древнего строения присела развалюшка-голубятня и мальчик в линялой рубахе с пронзительным свистом шугал голубей шестом, на острие которого трепетал на ветру алый лоскуток.


Фисташковое дерево вырастало из земли на границе двух домов. В одном из них в те времена, когда дерево еще не было пнем, жила семья: Абдулла, работавший бухгалтером, жена его Кюрсум и их четырнадцатилетняя красавица дочь Солмаз. А в соседнем доме рос десятилетний мальчик Галиб, которого все звали «лунатиком», поскольку любил он подолгу о чем-то разговаривать с ночным светилом, хотя и слышал от взрослых, что это опасно – луна на небо может утянуть прямо с балкона.


Внутренние дворики домов разделял высокий, но сильно траченный временем каменный забор; в одном месте, чуть выше роста, в нем был пролом; здесь, в углублении, прикрытом шелушащейся от древности виноградной лозой, Галиб хранил альчики и пугач с полным боевым припасом.


Этого забора он немного побаивался: было поверье, что внутри камней обитают семеро братьев-змей, которые, если убить одного, будут мстить до последнего. Однажды, с опаской проверяя сохранность своих сокровищ, Галиб случайно увидел, как Кюрсум купала во дворе Солмаз. Она стояла на специально сколоченной для купанья деревянной решетке; горячая вода лилась из ковша, стекала с ее длинных волос на небольшие крепкие груди, струилась по животу и уже не по-девичьи крутым бедрам. Припекало еще горячее осеннее солнце, лучи ломались в воде, и казалось, что девочка купается в расплавленном золоте. Когда Кюрсум на минутку ушла в дом, Солмаз лениво обернулась и подняла к Галибу спокойные насмешливые глаза. Она ничуть не смущалась своей наготы. Встретились глазами, и Галиб, мгновенно залившись краской стыда, отпрянул, упал на землю; вскочив, стремглав бросился в дом.


Где-то за границами старой улицы, в «нижнем», как говорили, городе, происходила жизнь совершенно иная, с разноязыкой толпой и грохотом трамваев. Галиб знал «нижний» город. Удивлялся, что обитавшие там соплеменники и между собой почему-то разговаривают больше по-русски. Знал он, конечно, и технику вспрыгивания на ходу в трамвай и соскакиванья с него; очень популярно в те годы было это хулиганство среди бакинских пацанов, довольно опасное, кстати; оно прекратилось, когда в трамваях появились автоматические двери. А еще был там кинотеатр «Вэтэн», куда их как-то водили всем классом смотреть «Белоснежку и семь гномов». Бывал он и на приморском бульваре. Здесь под сладкий итальянский тенор с пластинки, звавший вернуться в Сорренто, уходили в сумерках в море, к острову Нарген, прогулочные катерки, возвращаясь иногда уже по лунной дорожке. Галиб очень хотел на этот катер, а поспросить денег на билет у родителей не решался: жили небогато. Когда он здесь, на бульваре, с пластинки же впервые услышал «Бесса ме мучо» на незнакомом страстном языке, ему приснилась, тоже впервые, Солмаз.


Галиб знал «нижний» город. А жил на старой «верхней» махалле, где все шло, как шло издавна. Приходил по вечерам торговец зеленью или свежей рыбой, раскладывал под фисташковым деревом свой товар, и женщины спешили из дворов на его громкий зов. Иногда приходил старьевщик, обходил дома, кричал: «Астары вещ поку-у-у-упай-й-й-емм-м!..» – и люди сдавали за гроши разное завалящее барахло; старухи старьевщика не любили. Здесь на свадьбы приглашали, а на похороны приходили без приглашения; здесь, бывало, людей сажали а иногда и выпускали; а вообще-то со стражами порядка улица соприкасалась нечасто. Правда, жил здесь с многочисленным семейством упитанный милиционер Гаджибаба, которого дразнили «вобла Гаджибаба», ибо застукали, как однажды достал из кобуры копченую воблу и со вкусом ее обглодал. И когда вдруг нахлынули «мусора», стало ясно: случилось что-то серьезное. Случилось. Неподалеку от двора Галиба жил со старой мамой красавец кларнетист. Играл он так, что люди сроки своих свадеб подгоняли под распорядок его занятости. Словом, музыкант он был от Бога, страстями же его явно управлял шейтан: не отличался щепетильностью в вопросах чужой мужской чести. Отрезанную голову кларнетиста однажды обнаружила на своем пороге его мама. Он был ее единственный. Кларнет в футляре лежал рядом. Мама сошла с ума.


А однажды улица ахнула, увидев, что Абдулла подкатил к своему дому на новенькой серой «Волге», из тех первых, со сверкающим оленем на передке. Он вышел из машины, закурил, к нему подходили люди, и Абдулла, с достоинством улыбаясь, принимал поздравления по поводу ценного приобретения. Во дворе Абдуллы в этот вечер резали барана, шумно гуляли, и синий шашлычный пьяняще ароматный дым плутал среди ветвей фисташкового дерева. И слышал Галиб той ночью приглушенный разговор родителей:


– …Убиваешься на заводе, мазутом весь провонял, а приносишь копейки. Третий год крышу починить не можем, – с тоской в голосе говорила мама.


– К чему ты?


– К тому! Другие в мазуте не копаются, машины покупают!


– Он же сватал тебя – чего не пошла?


– Дура была…


– Теперь поумнела? – усмехнулся отец.


– Поздно поумнела…


Долго ходил потом отец по двору, курил, курил… Мама Галиба, ее звали Фатьма, и Кюрсум, хотя и жили рядом, никогда не общались, даже не здоровались при встречах. Как-то Галиб спросил, почему, и был резко одернут: «Не суй нос не в свои дела».


Была зима, по улице носился ледяной ветер. В одном из дворов жили «даглы» – горцы, поселившиеся здесь лет сто назад. Были они люди шумные, постоянно спорили, прерываясь, казалось, только на сон и прочие неотложные занятия – споря, кричали они все одновременно, вряд ли слыша друг друга; все время казалось, что передерутся, но до рукоприкладства никогда не доходило; жили они продажей чуреков, выпекавшихся в тандыре.


Галиб приходил за чуреками спозаранку. Но однажды проспал и успел на последнюю выпечку. Четыре чурека лежали, румяные, на полотенце. Пожилая татка Фарзи прилепила к стенкам тандыра последние два и зачем-то пошла в дом, а Галиб завороженно наблюдал одно из самых древних таинств – рождение хлеба.


Появилась Кюрсум; она кликнула Фарзи, не дожидаясь ответа, оставила на камешке два серебряных рубля и забрала готовые чуреки. Галиб нагнал ее уже у выхода.


– Это мои чуреки, – тихо сказал он.


Она посмотрела на него, будто только заметила.


– Что – на них написано, что твои? Хлеб того, кто заплатил! – и презрительно цыкнув, ушла, оставив совершенно обескураженного мальчика; вдруг у него защипало в глазах, и он тихо заплакал, презирая себя за эти слезы. Вернувшаяся Фарзи гладила задубелой ладонью его волосы:


– Ничего, сейчас новое тесто поставлю, много будет чуреков. Но за свой хлеб, сынок, драться надо…


– Мужчина не дерется с женщинами. Папа говорит, это стыдно, – ответил он.


Домой принес только один чурек: второй съел, пока шел. Ночью, закончив делать уроки, долго сидел на балконе, надеялся, что пробьется сквозь мрак луна и он расскажет ей, как нехорошо с ним поступила утром Кюрсум. Но небо оставалось непроглядно безлунным.


Однажды наступил март и с ним пришел долгожданный весенний праздник Новруз. В домах пекли сладкое. В праздничный вечер ужинали при свечах; свечки – тонкие, разноцветные, стояли на цветастых подносах со снедью; свечки горят, и воск сбегает и застывает на морщинистой скорлупе орехов, на сверкающих боках яблок, на пестрой облатке конфет… Потом торжественно вносят блюдо с пловом. На улицах между мальчишками разыгрываются «яичные» сражения. Крепость крашеных яичек пробуется на зуб, шумно обсуждается, кому стукать первым. В глубине улицы бешеное кружение огненных комет – мальчики вращали над головами проволоку с горящей паклей на конце.


А еще в праздничный вечер мальчики сбивались в ватаги и отправлялись по дворам, стучали в любую дверь, кидали за порог белый мешочек и припевали «нун – нуни – нун – нуни…»; ждали, когда вынесут им мешочек, полный сладостями. Даже от самого бедного дома не отпускали детей с пустыми руками; Галиб отговаривал ребят стучаться в дом Абдуллы – там ругались. Из раскрытого окна вырывался крик Кюрсум:


– …Умрешь – одни шлюхи на могилу придут! Всю жизнь мою искалечил, подлец… И отец твой бабник был, на шлюхах разорился… – тут раздался звук пощечины, послышался женский плач – и все стихло.


Мальчики все-таки постучали. Дверь открыла Солмаз, увидев среди ребят Галиба, улыбнулась и, подняв мешочек, ушла. А мальчики напевали свое «нун – нуни – нун – нуни»… Вдруг открылось окно и в него высунулась голова Кюрсум: «Бездельники! – кричала она, – бродяги! И в праздник от вас покоя нет, попрошайки проклятые…» – и выбросила на улицу лоскуты разодранного мешочка. Они опадали как хлопья крупного снега. Ребята в долгу не остались, «дура» в адрес Кюрсум было самым мягким из того, что кричали, разбегаясь. Только Галиб не ругался; долго смотрел в их окно, надеясь, что выглянет Солмаз. Не выглянула.


Однажды на рассвете Галиб услышал оглушительный треск. Выскочил на улицу и увидел, как двое мужчин цепляют к грузовику только что спиленное фисташковое дерево. Абдулла расплатился с пильщиками и грузовик поволок вниз по улице огромное дерево. Вышел отец Галиба. Долго смотрел, как курит, сидя на свежем пне, Абдулла. Тот, не выдержав тяжелого молчания, поднял голову и, глядя куда-то мимо Галибиного отца, сказал:


– Мне райсовет разрешил, гараж буду к дому пристраивать. Хочешь, могу справку показать…


Печальным сделалось лицо Галибиного отца.


– Рассказывают, что много лет назад, в жару, на это дерево вешали две колыбели, а две женщины садились в тени шерсть взбивать. То были наши колыбели, Абдулла, и наши матери – твоя и моя… – задумчиво сказал он. – Придет день, Абдулла, удача будет на коне, а ты – пешим, – затем повернулся и, сутуля широкие плечи, пошел в дом.


– Могу справку показать, – повторил Абдулла ему в спину.


Гаража он не построил, потому что через месяц его арестовали: раскрылись какие-то финансовые махинации в тарном цехе общества слепых, где он работал бухгалтером. Опять нахлынули «мусора», средь бела дня посадили его в зарешеченный милицейский фургон. Потом улица видела, как увозили конфискованное имущество, а молоденький лейтенант укатил на серой «Волге». Возле пня осталась большая куча песка, привезенная для строительства гаража; эту кучу частью разнес по улице ветер, а частью растащили соседи на свои нужды. Галибин отец однажды принес тонкий саженец, вырыл яму возле пня, посадил деревце; оно не принялось, засохло через пару недель, торчало нелепой палкой, пока кто-то, походя, не выдернул. А янтарно-желтый срез пня темнел и темнел, пока не стал таким, как сейчас, на срезе уже и колец не видно.


Кюрсум ходила теперь по улице с выражением неприступной презрительности на лице. Но надо ведь было на что-то жить – и вот вездесущие мальчишки разнесли по улице весть, что Кюрсум, гордая и никогда в жизни нигде не работавшая Кюрсум, торгует пирожками с ливером у Сабунчинского вокзала, их еще называли «собачья радость», удивительно вкусная была радость. На аресте мужа беды ее не кончились: однажды улица с изумлением обнаружила, что у красавицы Солмаз растет живот; в тот день, когда Кюрсум узнала про беременность дочери, в ее доме стоял ор, слышный за три квартала у мечети.


Галиб, потрясенный переменой в Солмаз, при встречах с ней поспешно переходил на другую сторону улицы. Но однажды, увидев, как трудно ей нести две большие сумки с картошкой, подошел и, молча забрав их у нее, с насупленным лицом нес до самого дома. У дверей, забирая сумки, Солмаз спросила: «А правда, что ты разговариваешь с луной?» Он сердито засопел, потому что очень не любил, когда у него выспрашивали про его лунные дела. Не дождавшись ответа, тихо сказала: «Забрала бы она меня к себе. Галиб, выходи сюда завтра ночью ровно в двенадцать». И не успел пораженный Галиб что-нибудь ответить, как она уже вошла во двор. На следующий день с вечера он завел маленький будильник и положил его под подушку, лег не раздеваясь, только разулся; но заснуть не мог. Едва дождавшись назначенного часа, на цыпочках выскользнул за дверь и бросился со двора. На улице у их дома тихо урчал мотор старенького черного «Москвича», возле него стояли Солмаз и какой-то незнакомый высокий парень в кепке-«аэродромке»; пыхтел папиросой, нетерпеливо прохаживаясь взад-вперед, нервно поглядывал на часы. Солмаз тяжело подалась к Галибу, обняла, жарко расцеловала ему все лицо, шептала: «Милый мой, хороший мой Галибка, спасибо, мой дорогой, что не забыл, спасибо… Прощай, мой лунатик, и помни обо мне…» И вдруг: «Ты бы плакал, если бы я сожгла себя, плакал бы, скажи?» В те времена девушки в подобных ситуациях нередко обливались керосином и зажигали спичку. Керосин в старых кварталах тогдашнего Баку был горючим на все случаи. На нем готовили еду; им обогревались в холода; им сжигали позор, и тогда из адского огня в последнюю ледяную высь рвался крик, одинокий и безнадежный. Галиб растерянно кивал. Парень тронул ее за плечо, она оторвалась от мальчика, грузно влезла в машину, захлопнула дверь и больше на Галиба не смотрела. А парень подошел, нагнувшись, что-то сунул ему в руку и со словами: «Будь здоров, Вагиф, ты хороший парень», – поспешно уселся за руль. «Москвич» тронулся.


Галиб смотрел, как таяли в темноте две красные точки, сгасли совсем… Только теперь он увидел, что оставил ему парень – это была хрустящая новая пятирублевка; он бросил ее на землю, понурившись побрел домой, но снова обернулся и глянул вслед давно уже пропавшей в темноте машине. И вдруг явился ему из очень далекого далека солнечный день, когда Кюрсум купала Солмаз. Она стояла, нагая, под струями горячей воды, и казалось, что по смуглым ее плечам струится золото. Больше они никогда не виделись.


А через час, едва мальчик уснул, начался ливень, какого давно уже не помнили на улице; Галиб проснулся, стоял, съежившись у окна, смотрел, как бурлит и клокочет на мостовой мутная вода, кружит какие-то щепы, старую бумагу; все это пузырится, с яростным клекотом несется куда-то вниз по улице.


Прошло время, однажды снова наступил март и с ним весенний праздник Новруз; снова горели в домах свечи, на улицах разыгрывались «яичные» сражения и темноту чертили кружащиеся огненные кометы; и снова ходили по дворам мальчишки, кидали за порог белые мешочки, напевали свое «нун–нуни»…» и им выносили сладости.


Кюрсум стояла у дверей своего дома, сильно постаревшая за прошедшие месяцы. Перед ней на фисташковом пне высился цветастый тазик, полный всякой праздничной снеди; она явно ждала, надеялась, что и к ней подойдут ребятишки за угощением. Но никто не шел, уличный шум словно обтекал ее молчаливую фигуру. Было в нынешнем Новрузе и новое: булыжник крыли асфальтом. С утра трудились тяжелые катки, мужчины в промасленных робах ровняли горячий дымящийся асфальт. Галиб целый день носился с мальчишками, его невозможно было загнать домой – куда там, когда на улице такое…


Над всей этой суетой висела оранжевая, как тыква, старобакинская луна. Освещала она и змей, их было семеро, которые выползали из-под дверей Галибиного двора и затем струились и исчезали за пределами света.