Март 16th, 2008 | 12:00 дп

Вторая попытка

  • Фархад АГАМАЛИЕВ
1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars
Loading ... Loading ...

К вопросу о монументальной пропаганде
Однажды белой ленинградской ночью мои приятели-студенты, хлебнув хмельного, вознамерились придать более приличный вид грациям в Петергофе. Их застукали, когда они увлеченно напяливали белые же бязевые лифчики на седьмую пару мраморных персей. Сотворенное ими было сочтено верхом непристойности; вузовское начальство долго пытало ребят, выспрашивая, кто закоперщик порноперформанса, чтобы отчислить, но ребята хранили суровое молчание. Сознались только в том, что приобрели бюстгальтеры у бабуси на Московском вокзале. Событие получило огласку. Колыбель пролетарской революции колыхало от ржачки недели две, если не больше. Питерцы веселились, что если в других краях порицают тех, кто раздевает женщин в общественных местах, то у нас ровно наоборот. Кажется, тогда и появилось следующее двустишие: / Не видя прелести в скульптуре, / Люблю ходить к живой натуре.

Хотя, напомним, по утверждению официальных идеологов, секса в СССР не было. Каковое обстоятельство, ясный пень, не могло не отразиться самым прямым образом и в эстетике монументального искусства, оно же – монументальная пропаганда! То есть гиперреалистическое непотребство, не буду уточнять, какое именно, поставленное, например, в аэропорту Тайваня, в стране победившего социализма было невозможно, как сейчас выражаются, по определению. С соцреалистическим Вучетичем у нас было как-то привычнее и спокойнее.
К чему я все это говорю? А вот к чему. В те самые времена, больше тридцати лет назад, сподобился однажды быть допущенным к сфере монументальной пропаганды и слуга покорный ваш.
Мне уже доводилось рассказывать в газете о начале своей московской эпопеи. Были мы тогда с моей женой бедны и бездомны, за душой, считай, ничего, кроме дипломов искусствоведа и кинодраматурга. Но мы были молоды и полагали, что лучшее и главное впереди, не задумываясь, как оно обыкновенно и бывает в пору молодости, о том, что, может, лучшее уже происходит сейчас и здесь. И конечно же, мы старались тогда не упускать ни одной из нечастых возможностей немного подзаработать. Та возможность и была связана с монументальным искусством, оно же – пропаганда.
В те годы среди отечественной интеллигенции имел хождение и такой стишок:
Давай отправимся за город,
Где целый день идут дожди.
Там высокие заборы,
А за заборами – вожди.
 
Вожди, однако, водились не только за высокими заборами, но и в окрестностях советского человека. Мраморные, гранитные, гипсовые, бетонные, деревянные, бронзовые… Изваянные и отлитые. В полный рост и погрудно, анфас и в три четверти. Совокупно и порознь.
Потом шли писатели, композиторы, представители иных творческих профессий (на совконовоязе – «творцы»); затем – ученые, космонавты, рабочие, колхозники, военные в разных чинах и позах. Помню мистический ужас, охвативший меня при виде одной военной скульптуры на каком-то московском кладбище. Из мраморной плиты вырастала поясная фигура человека в генеральском, а может, маршальском мундире. Нижняя его часть как бы предполагалась под землей. Военный был изображен в момент телефонного разговора: каменная рука держала трубку у каменного уха. Было полное ощущение, что сию минуту осуществляется телефонная связь с загробным миром.
Так вот, оказывается, какая-то часть московских памятников была не паспортизирована, а это непорядок. Поэтому поздней, жутко холодной осенью года, кажется, 1978-го, москвичи и гости столицы в разных ее концах могли видеть довольно странную пару: жгучего брюнета (эх!) и светлую шатенку. Странность заключалась в том, чем они занимались. Они обмеряли скульптуры вождей, рабочих, художников и прочих увековеченных в различном материале. Обмеряли, натурально, рулеткой. На верхотуры взбирался брюнет (эх,эх!!), то есть аз, грешный; шатенка стопы свои от тверди земной не отрывала.
Должен заметить, что часто приходилось балансировать на узких уступах, принимая не самые естественные позы. Все это на холодном сквозняке и частой мороси, поскольку осень тогда в Москве выдалась ветреная и дождливая. Если по причине габаритов памятник точному обмеру не поддавался, прикидывалось на глазок. Жена выкрикиваемые мною данные записывала в блокнот. Удивленно глазели зеваки, но только один полюбопытствовал, зачем мы это делаем. «Надо!» – не очень любезно ответил я, полностью, видимо, утолив его интерес, поскольку он поспешно ушел.
Работенку эту нам по доброте душевной подкинули в Главном управлении архитектуры и охраны памятников Москвы, где моя жена тогда служила. Обмерять и описывать. Из какого памятник материала, ракурс и прочее называлось «написать паспорт»; каждый такой стоил порядка 30 рублей. Поскольку памятников, подлежащих паспортизации, набралось больше двух десятков, на круг по меркам того времени сумма выходила неплохая. Потому мотались мы во все концы огромной Москвы, продуваясь до насморков – оно того стоило. Что же касается моих чувств к советскому монументальному искусству, то они тогда были близки к ненависти. Отпускало только когда изредка встречались скульптуры талантливые.
Зато на письме каждый мой «паспортный» текст являл собой вдохновенную оду радости. Старался написать «красиво». Не в претензии на вечность, как сами предметы описаний, нет. Расчет мой был незатейлив, как вареная картошка: надо показать класс, чтобы еще подкинули халтурки.
Тексты рождались высокопарные и духоподъемные. Когда речь шла о Марксе-Энгельсе-Ленине, непременно встречались обороты типа: «Смотрит вдаль, словно предвидит…» или «Взгляд его устремлен в будущее, где полыхает зарево мировой революции…» Про какого-то композитора написал, что он «как будто застигнут ваятелем в момент наивысшего творческого экстаза, когда рождались ноты бессмертной…». Помню, раздумывал, где именно они рождались, в голове или в сердце, в итоге решил, что просто рождались, без указания конкретного органа композитора.
Жена, которой я эти шедевры зачитывал, хмурилась все сильнее. Предчувствовала, что добром дело не кончится. Беда состояла в том, что образца, как надо писать «паспорт памятника», нам не дали, полагая, что имеют дело с опытными профессионалами, писавшими подобное не однажды. Я и творил в свободном полете фантазии стилем и слогом газеты «Правда», с изучения которой начинался рабочий день всех советских начальников. Пребывая в полном убеждении, что нашим начальникам-заказчикам мои творения не могут не понравиться. Я ошибался.
Подвел естествоиспытатель-дарвинист Клим Аркадьевич Тимирязев (1843–1920). Тот самый, памятник которому у Никитских ворот. Если рассматривать сбоку, он оставляет впечатление человека писающего. Не так откровенно, конечно, как брюссельский мальчик. Но все-таки естествоиспытатель был «застигнут ваятелем». Но это если смотреть под одним-единственным углом, есть там такой, о чем я не писал, ибо не мое это дело. Бес попутал иначе.
О Тимирязеве я написал, что в «…его горделивой осанке предощущаются будущие великие битвы за урожай». Вообще-то казус не шибко сложного происхождения. В моей голове, чувствительно перегруженной информацией о памятниках вождям, «творцам» и ученым, о прототипах и ракурсах, образ великого физиолога просто наложился на образы Мичурина и Лысенко, имевших к флоре непосредственное отношение. Вот и вышла «битва за урожай», метафора из арсенала той же «Правды». Заказчиков она привела в неистовство. А «предощущение» просто сразило. Клим Аркадьевич, резонно напоминали они, покинул землю задолго до появления на ней колосящихся колхозных полей и «битв за урожай». Но даже если это было бы не так, как в трехметровой, абсолютно статичной фигуре могут «предощущаться» какие-то, трам-трара-рам, битвы, обязательно предполагающие стремительное движение и экспрессию? Что это такое? Кто вообще привел в солидное учреждение безответственного болтуна и поручил ему серьезное дело?
Словом, мою высокопарную бодягу забраковали. Всю. Но потому как время было потеряно и новых авторов не нашлось, то, скрепя сердце, велели сделать вторую попытку. По предложенному образцу. Нет чтобы сразу.
Образец представлял собой казенную анонимную бумажку с сухим протокольным текстом. Поясной бюст (имярек), исполненный из бурого зернистого гранита. Ракурс фронтальный. И размеры. И больше ничего. Никаких предощущений, мировых революций и прочей патетики. Было обидно. Жена сочувственно вздыхала. Я было возроптал, что для сочинения подобного кинодраматург не нужен. Однако незадолго до описываемых событий ампирный памятник на Бурденко, где мы обретались, ограбили вторично, и мы остались без теплых вещей совершенно. А зима надвигалась неотвратимо. О чем мне популярно и напоминала благоверная. После чего, произнеся несколько выражений абсцентного свойства, я вновь взялся за стило.
На великом и могучем существует много расхожих истин на схожие случаи. В чужой монастырь со своим уставом… не зная броду… в чужие сани… – и т.д. Но, господа! Плоды моего вдохновения мне тогда так и не вернули. Не допускаю мысли, что их просто отправили в мусорную корзину. Приятней думать, что лежат они, пожелтевшие, где-то в анналах, дожидаясь потомка-исследователя, который сдует с картонной папки пыль времен, развяжет тесемочки, бережно извлечет мои паспорта и не оторвет от них глаз, пока не прочитает от корки до корки. В результате чего взгляд его мечтательно затуманится.